— Лук же горький, а мед сладкий, — опять вспомнила Любашка.
— А вот пчелы умеют даже горькое перерабатывать на сладкое.
— Они работники?
— Да, они очень работящие. За граммом, за малюсенькой капелькой меда и то пчеле надо слетать не один раз. Вот и считай, сколько раз она слетает, чтобы набрать, скажем, стакан? Пчелы просыпаются вместе с солнышком и работают дотемна.
— А когда я после обеда в гамаке сплю, они и тогда работают?
— И тогда работают.
Вдоль лесной опушки два трактора готовили поле под новый посев. Ветерком наносило мерное урчание машин. Левее, на деревенской околице, ремонтировался комбайн. Ему тоже скоро вступать в работу, жатва не за горами.
Здесь, близ околицы, нас догнал Никита.
Вернувшись домой, мы заглянули и на свою полоску. Пшеница на ней тоже зацветала, и пчелы так же деловито брали с этих скромных цветов свой взяток.
На тропинке сидел Рыжик. Пока мы ходили на реку, кот успевал соскучиться и взял за правило встречать нас на тропинке. Больше всего эта трогательная сцена радовала Любашку с Никитой. И мудрый кот, конечно, понимал это. Вот и сейчас он пообнимался, поиграл с Кутенком, а потом начал виться кольцом вокруг ног Любашки и Никиты. Рыжий плут уже знал заранее, что Любашка обязательно погладит его, ласково скажет:
— Рыжик! Пушистый Рыжик!
А пушистому это и надо.
За обедом Никита и Любашка, перебивая друг друга, рассказали тете Шуре о чудесах, которые мы видели на реке. К великому огорчению ребят, тетя Шура нисколько не удивилась. Оказалось, что рыбака этого видели здесь и в прошлом году. Поговаривали, будто приглашали его вместе со своим Воронком в цирке выступать, да отказался.
Вот так рыбак!
«Слышу, как трава растет…»
— А куда все облака подевались? — спросила как-то Любашка.
Она лежала на траве и глядела в высокое, горевшее голубым огнем небо. Небо было чистое, пустое. Только солнце раскаленным шаром медленно катилось по нему, и вот уже который день ослепительный шар этот не закрывало ни одно облачко.
Зной. Жарко. Прокаленный воздух обжигает гортань. Горит, горит бледным голубым огнем высокое небо. Горит день, неделю, две недели. И кажется, что на этом огне тают, испаряются, не успев образоваться, белые облака.
— Что они такие невеселые? — Это про пшеничные колосья на нашей полосе. — Такие тихие?
Пшеница стоит в полной неподвижности. И пшеница, и трава, и деревья кругом. Не шелохнет.
— Будешь невеселым, — ответила за меня проходившая мимо тетя Шура. — Траве вон и то дышать нечем, жухнуть начинает.
— А разве трава дышит?
— Да, конечно, — сказал я.
Любашка приложила ухо к траве, послушала:
— Не слышу.
Я попытался было объяснить, что здесь шумно: курица кудахчет, собака лает, соседи вон дрова пилят — разве услышишь. Траву слушать надо в поле или на лугу.
Однако такое объяснение показалось Любашке явно недостаточным. Ей захотелось незамедлительно же отправиться в поле, чтобы там послушать без помех, как растет трава.
Задала тетя Шура задачу!
В поле было еще жарче. Тут уж ни в тень не спрячешься, ни от солнца ничем не загородишься.
Небо здесь еще больше, еще выше. Начиналось оно прямо вон за тем пригорком, и ничто его не заслоняло. Здесь только и было небо да поле. Ну еще дорога меж хлебов, по которой мы шли. И все. Вверху — небо, здесь внизу — поле и мы, идущие по нему.
Послышался шум трактора. А вот и он сам показался за хлебами в облаке пыли. Пыль толстым слоем лежала и на дороге, и на ближних к ней хлебных стеблях — они будто пеплом были припорошены.
Зреющие хлеба стояли, как в тяжелом забытьи: ни колосок не качнется, ни листок на стебле не зашуршит. Глухо. Немо. Тягостное, полудремотное ожидание. Сухмень. Духота.
— Они чего ждут? — спросила Любашка про хлеба.
— Они ждут дождя… Ты хочешь пить?
— Очень!
— Ну вот, хоть и пила час назад. А дождя не было больше двух недель. Они тоже хотят пить.
— Так они же неживые!
— Нет, они живые. И они, и все кругом нас — вот эта травинка, вот этот цветок и вон та березка — все они живые; они дышат, пьют из земли соки, пьют солнечный свет.
— А почему и здесь не слышно, как они дышат? — опять опросила Любашка.
Я не успел ответить. За лесом грохнуло, точно там выстрелили из очень большой пушки. По-над полями далеко-далеко покатилось громогласное эхо. Небо над лесом замутнело, и на eгo разом поблекшую синеву выползла тяжелая темная туча.
Громыхнуло еще раз, и по туче будто кто серебряным мечом ударил наискосок. Но не разрубил. Туча все так же медленно и неудержимо всплывала над лесом. Выше и выше. Вот она растеклась уже на полнеба, а вот и закрыла собой солнце. На земле после яркого света стало почти сумеречно. И очень душно, еще душнее, чем было.
Мы молча глядели на эту резкую перемену в окружающем нас мире. И все кругом молчало, будто притаилось, замерло перед величием происходящего.
Опять ударил гром, опять кривой серебряный меч секанул наискосок по отяжелевшей, набухшей туче и на этот раз распорол ее. Сизыми полосами из прорехи полился дождь. Откуда-то налетевший вдруг ветер зашумел в ветвях березы, у которой мы остановились. А вот и сюда дошел дождь и тяжело ударил по листьям. Березка радостно затрепетала, словно каждому листу не терпелось поскорее получить свою капельку.
— Засмеялась! — сказала Любашка про березу. — Она чему радуется? Дождю?
— И хлеба, погляди, тоже сразу ожили.
Колосья закачались под ветром, все поле заходило волнами. А дождь бил все чаще и чаще. Вот впереди, на поле, возникла его сизая отвесная стена, и стена эта стремительно двигалась на нас. Ближе. Ближе. А вот и до березы дошла. Намокшие ветки уже не задерживали дождя, ливень обрушился на наши непокрытые головы, на плечи.
Любашка провела рукой по голове, по мокрому лицу.
— Хорошо?
— Приятно.
Я взял ее за руку, и мы пошли прямо сквозь дождь дальше. Дождь был теплым, желанным, благостно было чувствовать, как он омывает разгоряченное лицо, видеть, как он делает все кругом свежим, сочным, ярким, точно рожденным заново. И босым ногам тоже было одно удовольствие шлепать по мокрой мягкой земле, по теплым, пузырящимся лужам. Мы шлепали смело, громко — ведь нам не надо было бояться обрызгаться, нам вообще нечего было опасаться.
Раз-два! Шлеп-шлеп! Чвак-чвак!..
Мы смеялись, сами не зная чему. Давно уже нам не было так радостно.
— Дождик, дождик, пуще!
Лей, дождик, лей! Еще, еще сильней! Лей, не жалей! Пусть и земля, и все, что растет на ней, напьется досыта!
Но вот стена воды стала прореживаться, дождь ослабел, а когда мы дошли до луговины, и совсем перестал. Луг туманно блестел, и легкий пар стоял над умытыми цветами, над ярко-зелеными травами.
Мы присели на краю луговины, а Любашка еще и легла и приложила ухо к мокрой траве. Ну как же! Если человеку захотелось что-то узнать, он про это и день, и два будет помнить, семь раз спросит. Любашке, как видно, непременно хотелось услышать, как растет трава.
Отяжелевшие от влаги цветы теперь прихорашивались, нехотя отливая из своих чашечек и кувшинчиков лишние капельки. Капли падали, задевая травинки или на секунду повисая на них, и травинки тихонько вздрагивали. А может, еще и потому происходило среди трав это едва приметное шевеление, что ожившие корни их жадно впитывали упавшую с неба влагу, пили и не могли напиться.
— Слышу! — сказала — нет, не сказала, а радостно заорала Любашка.
Залюбовавшись туманно сверкающим лугом, я не сразу понял, о чем это она.
— Слышу, как трава растет!
Я тоже приложил ухо к земле и действительно услышал тихие-тихие, едва внятные звуки. Может, это падающие в траву капли их издавали, а может, — пьющие те капли корни цветов. А может, это — да, да! — может, и в самом деле мы с Любашкой слышали, как растет ожившая после дождя трава!..
Дождь перестал лишь ненадолго. Из-за леса надвинулась новая сизая полоса, и полоса эта пошла, пошла по полям в нашу сторону.
Мы с Любашкой поднялись и зашагали навстречу дождю. Нам опять хотелось ощутить на своем лице, на руках его благодатное, освежающее прикосновение. И, когда мы встретились с дождем, мы запели:
— Дождик, дождик, пуще!
Я сейчас уже не припомню, что еще мы пели, помню только, что-то очень веселое. Еще бы! Ведь мы только что слышали, как растет трава. Мы видели, как на наших глазах все кругом оживало и обновлялось.
Быстро летит время!
Давно ли, кажется, мы корчевали кустарник под огород, а яблони с вишнями только-только начинали зацветать? Давно ли мы тревожились за судьбу желторотых птенцов трясогузок! Теперь же, глядишь, и вишни поспели, и яблоки наливаются. Вместо беспомощно попискивающих под крылом матери цыплят бродят по саду пронырливые курочки и драчливые петушки, и клушке все труднее и труднее сзывать их. А птенцы трясогузок не только оперились, но уже и улетели из гнезда: совсем самостоятельными птицами стали.